Categories:

Дневник Нелли Пташкиной

Скачал не помню где дневник киевской обывательницы 1919 г. Нелли Пташкиной (Н.Л.Пташкина. Дневник. 1918-1920. Париж, книгоиздательство Я.Поволоцкого и Ко, 1922). Думал, документ эпохи, а оказался типичный дневник "духовно богатой особы", которые на 80% состоит из интеллигентской рефлексии и рассказов о всяких театрах и прочитанных книжках. Авторша была дочью какого-то богатенького саратовчанина - больше о ней ничего толком неизвестно. А дневники обывателей, тем более женщин - то еще романтическое чтиво.
Делаю выжимку на всякий случай.

В начале дневника, после рассказов о театрах, 14-летняя дама упоминает о жизни в Москве:

(10 января) Сообщу, курьеза ради, теперишние цены. Во-первых, покупают все оптом, "запасы". Хлеб - 2 руб. фунт. Мука - 130 руб. пуд белой и 95-100 руб. - черной; мясо черное - 4 руб. фунт. Правда, это цены в Москве, и спекулятивные; по карточкам дешевле, но все же... Калоши, у солдат, мелкие - 40 руб.; в магазине, без карточек, ботинки - 175 руб. и т.д. Фруктов дешеве 5 руб. - нет. Причем яблоки за эту цену маленькие, крымские. И все, все так! Страшно становится, когда подумаешь, до чего дошло, и что еще будет (с.23)

Спустя еще сорок страниц экзистенциальных рассуждений о своем внутреннем мире, семье и роли частной жизни в понимании Истории девочка пишет о сепаратном мире с немцами и приходит к выводу, что при всей его позорности и желательности войны, сейчас страна на это неспособна, так что лучше уж он и большевики, чем немецкая оккупация.

"Я не знаю, почему и за что люблю родину... Нет, этого я не знаю, почему боюсь нашествия германцев и ненавижу их. Может быть, это - любовь... Но я знаю, почему другие все радуются. Слишком много страдали они за последнее время; слишком много вынесли от большевистского правительства; им нужен порядок. А германцы дадут его. Это факт. А больше им ничего не надо, ничего!.. И ненависть, равнодушие и желание понятны, но можно ли их оправдать?! Нет, это взгляд шкурный, узкий, оправдывать его нельзя. Хотя понять - можно. Они виноваты, но их вина уменьшается обстоятельствами..." (с.60).

Дальше еще страниц 20 с мучениями по поводу сепаратного мира и наступления немцев и еще куча строк с излитыми душевными переживаниями. Так как Киев занят немцами, туда семья не поехала, в Саратов тоже не вернулась и осталась в Москве. Однако в апреле за папой авторши "пришли" из ЧК. Зачем и почему - неизвестно, понятно только, что искали его еще в самом Саратове. В итоге папаша благополучно удрал, а семейка свалила в Киев, к больному дедушке. Там девочка присмотрелась к немцам и признала, что в сущности, зря истерила - немцы, конечно, зло, но жить можно.

Дальше дневник начинается аж с сентября. Театр, чтение, экзамены, любовь-морковь - в общем, неинтересно. Очень забавно, когда сидя в ноябре в Киеве, 15-летняя гимназистка рассуждает, что неравенство это плохо, женщины заслуживают равноправия и вообще, социалисты во многом правы. Если правы, что ж вы сбежали от социализма, уважаемые?
А вот почему.

(29 ноября). "Иностранцы вмешиваются в судьбу нашей родины. Пусть гуманно, пусть они не заинтересованы, но все же, это они, чужие, расправляются с нам так, как хотят. И, несмотря на все это, нельзя сравнить мое московское состояние с теперешним.

Черной бездной казалось мне тогда все кругом, я не видела своей частной жизни, ставя себя в полную зависимость от совершающихся событий. Теперь своя маленькая частная жизнь полна. Свои интересы заслоняют общее, не позволяя себе отчета в действительно ужасающем положении вещей" (с.174)


И дальше еще миллион душевных терзаний в полном отрыве от происходящей действительности, пока не приходят большевики и вместе с ними мамаша-история. За двадцать дней большевиЦкого владычества девушка так истерзалась, что "теперь только одна мысль, одна мечта: уехать, выбраться от них. Это самое насущное, самое близкое теперь, и об этом меня больше всего тянет поговорить". Большевицкие зверства выразились в том, что красноармейцы заняли пустую под квартирой комнату под лазарет.

"Мигом появились на кухне солдаты. Но хорошо, если бы так. Мы садились обедать. Один из них, молодой, нахальный, с папиросой во рту и в шапке, вошел в столовую. - "Позвольте полюбоваться вашим хозяйством. Н-да, хорошие комнатки"... Ушел... А вечером пришли два пьяных красногвардейца и потребовали осмотра квартиры. Мирно и тихо показал им все Ильюша. Они собирались, было, уже уходить, но что-то не поладили с прислугой, и начался скандал. Пьяные, рука в правом кармане, кто знает, что могло выйти. Кто-то послал в лазарет на начальниками, в штаб напротив, и после долгих разговоров - довольно громких - их, как будто бы, увели. Мы начали уже успокаиваться, как вдруг, подобно провидению, вырастает фигура одного из них. Мы остолбенели. "Как пройти до политического комиссара?" - прехладнокровно спрашивает страшный "товарищ". Мы беспрекословно указали дорогу. Но комиссар не видал его, конечно, как своих ушей: красногвардейцу просто напросто надо было удрать от взявших ег товарищей, чтобы спастись от наказания: ему удалось спрятаться, и, когда все утихло, он преспокойно пошел своей дорогой.

Но хороши были и "спасителя" наши! Один из них на следующий день напился, как стелька, и пришел буянить на кухню, где ругался и колотил посуду; правда, вечером он усиленно извинялся, так как ему грозило строгое наказание, в случае, если кухарка не захочет простить его.

Другой, и этот случай глубоко врезался мне в память, особенно тотчас после прочтения "Сахалина", - произошел с одним из "начальников". Он был одет в костюм, отличный от других, в ярко-красную рубаху, черные брюки и в военный (украинский) плащ. В разговоре "товарищ" этот старательно выбирал умные слова и вообще, старался показать себя во всем блеске: и мы-де, мол, образованные. О, этот "товарищ" был неотразим! Прогнав пьяных пришельцев, он, с сознанием полного своего права, остался в столовой, завел какой-то разговор, небрежно отряхивая пепел папиросы на пол...

- "То не настоящие большевики те - которые пользуются моментом"... Слово "момент" очень нравилось ему и он часто употреблял его. - "Пойдешь чай пить?" - спросил проходивший мимо солдат. - "Нет, не желаю", - небрежно ответил он. Еще бы! Ему нравилась красивая столовая, беседа с господами... Недавно стало все это ему доступно. - "А откуда у вас, товарищ, форма такая красивая?.." Он засмеялся. "А это я... как его?" - обратился он к товарищу, по-видимому, позабыв слово... - "Хайдамак", - было ответом. "Ах да, это я хайдамака убил, да и содрал", - докончил он, смеясь спокойно, даже с оттенком ухарства. Он убил человека и содрал его платье - чего проще и естественнее?! А мы не могли подняться до этого сознания, нас обдало холодом" (с.226-228).


Ишь, какие неженки выискались... Потопайте сами в гнилых сапогах и свитках в феврале на Киев, я посмотрю, сколько вы шинелей обдерете.
В общем,большевики реквизировали квартиру, кухарку, ходили-курили и совершали другие жестокие злодеяния, которые сделали жизнь молодой социалистки невыносимой. Потом большевики пришли арестовывать дедушку, который скончался в прошлом году. Дедушку не нашли, спросили, где брат мамы и начали обыскивать квартиру. Держались, кстати, корректно. Был, правда, парень-латыш 24-25 лет, который шутил шутки, а потом спер тыщу рублей. Видимо, зашли по кампании заложничества. Закончилось, правда, это ничем - походили, поискали невесть чего и ушли. Упоминается следователь Френкель, который был серьезен и даже "вначале изображал из себя широкого демократа".

Весь дальнейший большевистский период описан в духе те же душевных терзаний и дум-переживаний - никакой конкретики. Под конец красные арестовали дядю авторши, взамен требовали папу, но папа "заболел", и один страшный-престрашный сыщик ЧК, сын одесского миллионера, признал его "больным" по просьбе знакомого семьи - техника дома авторши из Саратова, который в Киеве занял какой-то серьезный пост. Судя по всему, идейных большевиков девочка не видела вовсе, кроме разве что одного латыша, который в Москве их дом обыскивал.

Рассказывается история 14-летнего мальчика присяжного поверенного, кадета Пересвета-Солтана. За отца его арестовали, посадили и требовали предать отца. Правда, это рассказано с чужих слов, что несколько снижает накал разоблачения.

И вот наконец самое веселое - пришли белые.

3 сентября (21 августа старого стиля). "Эти дни жизнь была так занята текущими событиями, что не до дневника было. Теперь у меня много времени и я буду продолжать.

Стрельба продолжалась весь вечер и часть ночи: приблизительно до двух часов, с перерывами. Это было с 16 на 17 августа ст. ст.

Наконец, мы легли спать, толком не зная, в чьих руках город, но почти определенно предполагая, что большевики отступили. Только успели забыться мы от жуткого впечатления бомбардировки, - некоторое время свист, казалось, привыкшему уху, еще продолжался, - как грозное баханье вновь разбудило нас. На этот раз оно казалось, и действительно было еще страшнее, чем вечером. шрапнели разрывались, так судили мы испуганные и полусонные, у самых окон.

Скорее, скорее вниз!.. Пока мы сошли, все успокоилось. Постепенно стал появляться на улице народ. Все оживленные, но сдерживающие это оживление: полнейшая неизвестность не давали возможности вылиться настроению в определенную форму.

Большевиков нет, это на устах у всех, но кто же? Очевидно, - власти никакой.

Высунулись и мы. Осмотрели повреждения ближайшие; их было несколько: вывороченные трамвайные рельсы почти напротив нас, снаряд в окно дома №17, и на соседней улице, где убило женщину. Лишь случайно не попало к нам. Полети снаряд немного правее или левее... Да, этого я как-то не могу обнять. Пошли дальше. Раздаются воззвания Рябцова, председателя Думы, с предложение записаться  охрану города. У здания записи толпа не хочет евреев. Шум и гам.

По некоторым улицам, говорит публика, уже прошли войска - галицийские; кое-какие разъезды добровольцев.

До обеда мы сидели дома, а затем пошли в центр смотреть войска, толпу, обновившийся, словом, город.

В центре жизнь началась к полудню, когда начали въезжать "освободительные" войска. Пока, больше галичане. Публика, - ею начали запруживаться все улицы; все радостные, оживленные; трогательно встречали военных; песнями, цветами, слезами и криками. Но все ожидают главного - деникинцев, все смотрят на галичан, как на пролог главного.

22 августа. Но радостное настроение постепенно сменяется тяжелым предчувствием. Воздух жужжит от несущихся со всех сторон ругательств на евреев: "Жид, жид, жид"! Ужасно!

Хочется сердцем и не можется - примкнуть к этой толпе, а между тем и твое сердце радуется русскому флагу, и ты чувствуешь в храбрых "освободителях" родных и близких. Больно щемит сердце от этой насильной отчужденности.

Мы вернулись домой. Такой хорошей казалась тишина нашей улицы. И когда кто-нибудь из простонародья произносил: "Еврей", - я чувствовала к нему глубокую симпатию и благодарность.

Точных сведений о взаимоотношениях русских и  украинцев не было. Собственно деникинцев в городе еще не было, кроме прибывших утром разъездов.

(О флаге я говорю вообще; тогда его еще не было).

Вечером у Думы произошел кровавый инцидент: водрузили украинский флаг. Толпа и добровольцы, - тогда они уже приехали, - запротестовали. К украинскому присоединили русский. Какой-то фанатик разорвал русский флаг. Вслед за этим началась стрельба, паника и через час конфликт был ликвидирован. Ночью еще постреляли немного. Это было и будет, хочу верить, последним.

Из вечерних газет этого дня, - 18 августа, воскресенья, - мы узнали истину о взаимоотношениях Петлюры и генерала Деникина.

Контакта, о котором ходили такие долгие слухи среди киевского общества, между ними никакого не было. Идеи их противоположны друг ругу: один за "единую неделимую", другой за "самостийну Украину". Украинцы, состоящие из галичан и петлюровцев, вступили в город первыми и не хотели впускать добровольцев. Вследствие переговоров, вооруженной ли силой, но к послеполудню этого дня - 18 августа - деникинские войска вошли в город со стороны Печерска. Симпатии населения были явно на их стороне.

Шли разговоры о зонах, разделении власти, но после инцидента у Думы, украинцы получили приказ о разоружении и отходе из города на один переход. К утру это требование было исполнено, и в настоящее время власть в руках единственно добровольцев.

Галицийкие войска не преследовали целей Петлюры - захвата власти самостийниками, - они шли на свержение большевизма. Быть может, по велению Антанты, не знаю, думаю, что не я одна не знаю этого, с ними, быть может, будет установлен контакт.

Антагонизм среди населения чрезвычайно силен. Вероятно, если бы не позиция власти, был бы погром. И так немало случаев избиения на улице "чрезвычайников", которых ловят по подозрению, часто первых встречных.

Много еврейской молодежи погибло из среды еврейской самообороны за время пребывания петлюровцев... Что бы было, если бы они оставались здесь... Каждый день помещаются в газетах извещения о "трагически погибших" Яшах, Моничках, Янусях и др. Это ужасно. Цвет юношества пошел в самооборону. Они погибли, защищая нас...

Вечная память мальчикам-героям...
.
..Страшное наследие оставили большевики; нет, это не наследие: из переживаний эпохи большевизма, отразившихся на всех  слоях населения, одно особенно дает и даст себя чувствовать. Это - чрезвычайка.

Ум не обнимает того, что в одном и том же городе, где общество, хоть отчасти, но все же веселилось и забывалось по театрам и кинематографам, где бурно, но однообразно текла обывательская жизнь, люди гибли тысячами в застенках пресловутой Че-Ка. "Контрреволюционеры", "буржуи", судебные деятели, интеллигенты, всякий, кто чем-либо не угодил "начальству", попадал на Садовую... Елизаветинскую и в другие отделения чрезвычайной комиссии.

Что происходило там? Оно, даже для нас, сограждан несчастных жертв, останется покрытым тайной, остатки которой вопиют о прошлом.

...Маленькие камеры. подоконники, изрезанные именами, надписями, молитвами погибших. Запекшаяся кровь... А рядом - роскошная обстановка реквизированных имуществ и пустые бутылки из-под шампанского.

Это какая-то нечеловеческая жажда крови и разрушения. Это анормальное что-то. Садисты? Но не могли же все чрезвычайники быть садистами.

Особенно страшна - Садовая, 5. Небольшой дворик. Сарай с цементным полом. К середине сток для крови. Все покрыто ею. Валяются мозги: в последние дни несчастных расстреливали в голову...

Подвал, куда не пускают публику, наполнен, говорят, трупами. Их откапывали в саду, где лежали бесчисленные тела замученных. Иные, по признакам, были зарыты полуживыми... Говорят, есть вырезанные ремни на теле, искалеченные. Безусловно, публика привирает. Я не верю в пытки. Но чего стоит одно число невинно погибших.

Там матери и жены, братья и сестры, отыскивали своих. В газетах умоляют сказать о судьбе арестованных Ч.К. и пропавших без вести. Каждый день панихиды...

За что? Как могло это быть так близко и так далеко от нас? Темная, кровавая завеса... Десятки тысяч предстанут, когда придет великий суд Времени.

Весь день стоит толпа у этих остатков, - только остатков, - пережитого кошмара.

Можно ли удивляться, что слепой ненавистью зажигаются сердца темных людей, не могущих различать правых от виноватых, когда - увы! - там было так много евреев. Это мы знаем, что еврейского в Че-Ка не было ничего. Евреи там были, как и всякая другая народность, но не специфическая какая-нибудь. Если хотите, это - случай. А сколько среди погибших тех же евреев! Но не поймет этого озверелая толпа и, потрясая кулаками, готова растерзать попавшегося ей в этот момент "жида". (с.299-303)


Авторша, я так понял, сама еврейка, а то неизвестно еще, печалилась бы она так о евреях в Киеве.

"Говорят, в Харькове - жизнь 1914 года, т.е. нормальное общественное развитие. И это вполне понятно: общество хочет вознаградить себя за долгую пришибленность. Двух вещей не хватает Киеву, чтобы была совсем весна: дешевизны и успокоения юдофобства. На второе можно только надеяться, а первое неизменно наступит, когда наладится сообщение.

Теперь в Киеве цены - вне конкуренции. Прошлогодняя Москва - положительно рай перед настоящим. Хлеб - 110 р. черный, и эти дни его нет совершенно. Мясо - 189 р., сало - 300 р., масло - 400 р., огурцы - 50-35 р. десяток, яблоки от 12 о 35 р. штука, творог - 170 р." (с.304).



Ну, а в октябре семья эмигрировала в Париж. Через пол-года авторша влезла на обрыв у подножья Монблана, поскользнулась на камнях и упала в водопад, где разбилась вдребезги.
В целом - типичный пример женского дневника-воспоминания, где минимум конкретики и очень много эмоций. Подходит в основном для понимания обывательской жизни тогдашнего населения. Я такой сборничек воспоминаний на последней ярмарке купил - так там половину текста можно смело выбрасывать. Потом выложу.