voencomuezd (voencomuezd) wrote,
voencomuezd
voencomuezd

Воспоминания В.Дмитриевой о Февральской революции в Воронеже. Часть 2

К краткой, но памятной мне истории союза женщин, родившегося и кончившего свои дни в бурях и грозах революционного времени, добавлю еще один эпизод, о котором до сих пор вспоминаю с сожалением – нашу размолвку с Л. В. Кривобоковй-Невской. Она одна из первых вошла в союз, много и энергично в нем работала и покинула его задолго до закрытия именно по причине этой размолвки, в которой виновата была я. Надо помнить, какое тогда было время – бурливое, взбаламученное, - время переоценки ценности, разбушевавшихся страстей, яростных споров, ожесточенных партийных разногласий, из-за которых вчерашние друзья становились сегодня врагами. Кроме того, я должна признаться, что от отца унаследовала склонность к насмешливости и довольно неприятную манеру поддразнивать человека, подметив у него какое-нибудь слабое или больное место. В детстве, бывало, отец нас изводил этим; до того доведет своим подшучиванием, что мы ревем, а он смеется, хотя потом сам жалеет, что раздразнил, и старается всеми способами загладить. Вот и мы, дети, переняли у отца эту привычку – рисовали друг на друга карикатуры, давали смешные прозвища, вышучивали и осмеивали какую-нибудь особенность характера или поведения, из-за чего нередко происходили большие драки. Впоследствии, в применении к посторонним, эта склонность к насмешливости и подшучиванию доставила мне много неприятностей и даже крупных ссор с друзьями, которые хотя и кончались примирением, но оставляли горький осадок. Я всячески старалась искоренить ее в себе – и довольно успешно, но иногда она нет-нет да и прорвется. Возможно, что и в случае с Любовь Васильевной, да еще в атмосфере партийных споров, на почве различных политических взглядов, я и тут прорвалась и позволила себе какую-нибудь бестактную выходку – не с злым намерением, ибо к этому у меня не было никаких оснований, а именно из-за своей несчастной склонности поддразнивать человека там, где это совсем неуместно.
Помимо моего близкого участия в Союзе женщин у меня образовалась некоторая связь с союзом социалистической молодежи. Союз этот преобразовался из кружка «Семья и школа» организованного профессором сельскохозяйственного института, М. И. Дукельским, и незадолго до революции, разрешенного администрацией. Членами кружка были и родители и дети-учащиеся, причем кружок сообразно возрасту учащихся, делился на отделы, и я получила приглашение руководить литературной секцией в старшем отделе. Руководить пришлось очень недолго; помнится, мы даже не успели выработать программу занятий, как произошла революция, но знакомство с молодежью у меня завязалось и еще более упрочилось, когда старший отдел кружка «Семья и школа» превратился в союз социалистической молодежи. Молодежь была славная; она часто толклась у меня по разным делам – продавали мои книжки в пользу союза, обсуждали программу вечера, который они устраивали, я читала для них лекцию «О великом перевороте» и т.д. Дальнейший ход событий нас разъединил; в некоторых мне пришлось разочароваться, как, вероятно, и они разочаровались во мне, но о других и вообще о том времени, когда я находилась с ними в тесном общении, я сохранила самые лучшие воспоминания. Иных уж нет на свете: серьезный задумчивый Кольнер, расстрелянный шкуровцами… Вера Сорокина, которая писала такие задушевные сочинения в «Группе Друзей» в народном университете – убита провокатором…
Народный университет тоже не отставал от событий. По поручению секции внешкольного образования я прочла в театре лекцию «Великий переворот». Театр был переполнен, и что особенно характерно для тогдашнего времени, в публике присутствовало много солдат. После лекции солдаты подходили ко мне и задавали вопросы о японской войне и между собою сравнивали ее с теперешней. В заключении просили повторить лекцию в казарме. Повторять ее мне пришлось еще – в пригороде Воронежа, Придаче, в сельской школе; в г. Усмани, в Нижнедевицке.Памятны мне эти поездки, особенно в Усмань. Лекция была назначена в 7 ч. вечера, а поезд из Воронежа отходил в 12. Приходим на вокзал – батюшки мои, вся платформа запружена солдатами с мешками, с сундуками, лезут в вагоны, кричат, ругаются, из разбитых окон выглядывают бородатые физиономии, заявляют, что «местов нет», на подножках висят, пробраться в вагон нет никакой возможности, что делать? А другого поезда нет до 11 ч. вечера. Обращаюсь к кондуктору, он мечется, как угорелый, машет руками, - «А что я с ними поделаю, сам не могу в вагон войти!» - К начальнику станции – он растерянно что-то бормочет. Тогда мы решили действовать сами: Ершов протолкался к вагону и обратился к солдатам с речью, что вот лектор едет в Усмань разъяснять революцию, почему она произошла и что будет дальше и как устроится жизнь без царя. К великому нашему удивлению, это подействовало: бородатые физиономии в окнах озарились широкими улыбками, послышались возгласы:
- Кто едет? Ишь, лекторша, на митингу! Разъяснять будет, что к чему!.. И насчет земли?.. Известное дело!.. Давай ее сюда! Лезь сюда!.. Да поддоржите ее!..
И не успела я опомнится, как сзади меня подхватили дюжие руки, впихнули в окно, и я очутилась в вагоне, стиснутая со всех сторон горячими солдатскими телами, в страшной духоте, пропитанной запахом пота, махорки, хлеба и дегтя. Те же бородатые лица окружили меня и с улыбками заглядывали в лицо.
- Что, не ушибли тебя? Ничего, доедем, в тесное, да не обиде! Так разъяснять едешь? Это к делу, а то наш брат не дюже понятный насчет этого! Ты и нам обскажи, что к чему…
Трудновато было читать лекцию в вагоне, пот лил с меня градом, от махорочного дыма першило в горле, толкали и в бока и в спину, напирали со всех сторон, а с верхних полок свешивались новые бороды, смотрели оттуда заспанными глазами и недоуменно спрашивали:
- Чево-й-то она тама?
- Революцию разъясняет, а ты продрых, черт дикий…
Временами лекция прерывалась вопросами, временами между слушателями разгоралась перебранка. Так мы и добрались все-таки до Усмани; здесь я уже не через окно вылезла, а как следует, через площадку, сопровождаемая напутствиями и благодарностями.
- Вот, спасибо тебе, не заметили, как и в Усмань приехали! Ты бы с нами и дальше ехала, чем спать-то, послухали бы… Занятно.
Нижнедевицк встретил меня, как давно знакомую; многие еще помнили меня с тех времен, когда я подвязалась там по холере. Пригласила меня туда учительница Третьякова от имени Общества трудящихся женщин, которое и возникло помнится по ее инициативе. Нижнедевицк как был, так и остался маленьким, сереньким городишкой; нового для меня там только и было, что электрическое освещение, заменившее собою древние фонари, возжигаемые, бывало, мрачным Фролом, в свободные от дежурства в холерном бараке часы, да прекрасное, недавно построенное здание городского училища вместо прежних стареньких, наполовину прогнивших лачужек. Лекция и состоялась в этом здании, народу было много, среди публики преобладали женщины в платочках – члены Общества трудящихся женщин с городских окраин – Чибисовки, Солдатской слободки и др. Это тоже было новое в Нижнедевицке: прежде чибисовские женщины на лекции не ходили, да и лекций никаких там никто и не читал. Вечер закончился товарищеским чаем, которым слушательницы в платочках приветливо меня угощали.
После лекции мы долго еще сидели с Третьяковой у нее на квартире, она рассказывала, как у них прошли первые дни революции, и между прочим констатировала любопытный факт, что когда отречение царя и Михаила окончательно подтвердилось, новую власть прежде всего признали и приветствовали заведомые черносотенники, купцы и кулацкого типа попы. Некоторые из них даже вступили в партию с<оциалистов->р<еволюционеров> и нацепили огромные красные банты. Это мне напомнило мне рассказ Гюи де Мопассана об одном французском мэре, который на всякий случай имел при себе две кокарды: одну французскую, с белыми лилиями, другую трехцветную республиканскую, и смотря потому, какая власть в настоящее время господствовала, он такую и носил на груди; другая же всегда хранилась в кармане про запас. Очень удобно: переворот – и сейчас же королевскую в карман, а республиканскую на грудь!
Посмеялись мы с Третьяковой, но и погрустили над этим: сколько еще всякой дряни – лицемерия, предательства, тайных подвохов – придется преодолеть прежде, чем жизнь уляжется в новые формы. То, что крушение самодержавия произошло так быстро, сравнительно безболезненно и почти без жертв, многих ввело в заблуждение; казалось, и дальше все пойдет также гладко и победоносно; революцию нашу называли «бескровной», но… не верилось что-то в это бескровие. Разыгрывался только пролог трагедии; сама трагедия была еще впереди.
Из Нижнедевицка я уезжала рано утром; до станции было 17 верст, я боялась не попасть на поезд. Городок еще спал; пустынные улицы благоухали сиренью в полном цвету; белые и лиловые гроздья свешивались из-за каждого забора и плетня, скрашивая убожество приземистых бедных домишек, грязных дворов, изрытых ухабами улиц. Выехали в поле. Покрытые росою зеленя бархатным ковром расстилались по обе стороны дороги, над ними журчали жаворонки. А из канав при нашем проезде подымались какие-то лохматые головы, провожали нас дикими глазами и снова исчезали в зарослях полыни и лопухов. По межам кое-где тоже бродили мрачные фигуры, которые завидев проезжих, пугливо ныряли в хлеба.
- Что это за люди такие? – спросила я ямщика.
- Эти что ль? Дезентиры. Которые с позиции сбежали.
- Что же это они тут бродят?
- Прячутся. Бабы ихние их не примают, потому ежели начальство узнает, что ихние мужья – дезентиры, способия лишат, а они уж набаловались, бабы-то, вольные денежки по скусу пришлись. Ну, и деревенские тоже опасаются, вот они и хоронятся по буеракам, да по ржам. Только по ночам в села заходят, конечно, жалко тоже, подают им, а то, бывает, и стащат сами чего-нибудь, куренка там, аль поросенка. Нехорошее это дело, балуются. Бабы, девки в поле хоть не ходи, обидят. Мужики страсть сердчают.
Он помолчал, потом показал кнутом на видневшуюся вдали церковь и добавил:
- Вон там намедни одного кольями забили. Вот ведь что война-то делает, сколько она народу перепортила…
Чего я боялась, то и случилось: на поезд мы опоздали, он ушел перед самым нашим носом. Мне было очень досадно; приходилось сидеть до вечера, а ямщик тоже сокрушался и, видимо желая мне помочь, отправился к начальнику станции. Вернулся довольный.
- Ничего, не обижайтесь, ваше дело на мази. Через час товарный пойдет, начальник говорит, с ним можете ехать.
Действительно дело уладилось, и через час я сидела в теплушке в обществе железнодорожного служащего-латыша, двух солдат и девочки-подростка. Ехали мы, конечно, не торопясь, а мимо нас проносились воинские поезда, украшенные красными флагами, зелеными ветками, букетами сирени; из вагонов доносились буйные крики, свист, песни, топот пляски.
- Маршевые роты, - сказал один из солдат. – Ишь, словно на свадьбу едут, а чего радуются – неизвестно.
- Ребятишки! – произнес другой. – Нешто они знают, куда из везут. Думают, небось, война-то вроде как на деревне кулачки. А вот пошлют на позиции да загонят в окопы – запоют матушку-репку! Видали мы таких, прямо жалости подобно. Пушечной пальбы до смерти боятся; как ахнет 12-ти дюймовая, они точно зайцы – «ой, мама!» – кричат.
- И все это ни к чему, - начал опять первый. – Тут не в народе дело, а в снаряжении. У них вон такая орудия есть – на 50 верст стреляет, а у нас что? Гонят-гонят людей, а все ни к чему.
- Оттого, что нет хороший хозяин, - вмешался латыш. – У немцев хороший хозяин есть, Вильгельм, а у нас что? Сам себя не умел спасать и государство потерял. С такой плохой хозяин не надо война вести. Зачем пошел? Чего искал? Он думал это ему ребеночий игрушка. А Вильгельм умный, он 40 лет на война готовил, крепости строил, пушки заливал, порох, пушки заливал, он все подавит и будет семирный император, а Германия будет, как Рим.
- Ну, это еще неизвестно, - возразила я. – А может быть, вашему Вильгельму тоже собственные солдаты по шапке накладут.
Он посмотрел на меня с невыразимым презрением – чего, дескать, ожидать от бабы? – и ничего не ответив, начал снова посапывать свою трубочку, которую все время не выпускал изо рта.
Воинский поезд все еще стоял. Румяные, безусые, совершенно ребячьи рожицы выглядывали из окон и из растворенных дверей теплушки. Одни выскакивали оттуда, куда-то бегали, другие влезали, толкались, боролись, свистели, визжали, дурачились, как дети. Пиликала скрипка, стонала гармоника. Увидали наших солдат.
- Эй, вы, крупа! От ярмана что ль тикаете?
- Мы не тикаем, мы отпушшоные.
- Знаем, какие отпушшоные, дезентиры! Видали мы их, как они по овинам да свиным катухам хоронятся!
Вместо ответа один солдат распахнул шинель, наброшенную в накидку, и показал ребятам пустой рукав. Ребята было притихли, но вдруг заметили нас с девочкой.
- Э. ребята, у них там барышни! С барышнями едут! Эй, черт безрукий, давайте нам барышень досюда!..
Девочки-девчаточки
Растеряли перчаточки!
В эту минуту поезд тронулся, ребята бросились к своим теплушкам, уцепились за подножки, вскакивали на ходу, и разукрашенные вагоны с песнями, свистом, гармошкой, все ускоряя и ускоряя бег, промелькнули мимо нас и исчезли точно какой-то нелепый сон.
- Не к чему все это… - меланхолично сказал безрукий солдат.
Наряду с лекциями и собеседованиями в казармах и пригородных селах, секция внешкольного образования организовала посылку своих членов по деревням для разъяснения крестьянам смысла совершившихся событий и изучения настроения деревни, от которой отчасти зависел дальнейший ход революции. Как они относятся к крушению самодержавия? Поддержат или не поддержат восставшие города? Какие чаяния и надежды волнуют эту многомиллионную массу в страшные и ответственные дни, когда решается судьба огромной страны? Что они думают о войне, о земле, о будущем государственном строе?..
В таком духе была составлена программа работы наших посланцев, и они разъехались по уездам. Это был все народ молодой, жаждущий деятельности, горевший революционным энтузиазмом; среди них были и рабочие слушатели Народного университета и «лишенные столицы», иначе говоря, высланные студенты. Некоторые из них сделали потом в секции интересные доклады, выдержки из которых печатались в «Телеграфе». Любопытнее всего было то, что ни один из них и нигде не усмотрел ни малейшего сожаления о свергнутом «батюшке-царе». В лучшем случае относились к факту отречения равнодушно; громадное же большинство откровенно выражало по этому поводу свое удовольствие. – «Негодящий был, туда ему и дорога!». «Для господ царь был отец родной, а для мужиков – кобель дворной, на кой он нам после того нужон!». А один старик-пчеловод выразился так:«Это правильно сделали, что царя сместили; у нас, по пчелиному делу, ежели шашел (особого рода червяк-вредитель) с головы заводится в улье, надо всю верхушку напрочь, а то и улей пропал и пчелы погибли…». Куда же делся этот прославленный монархизм «доброго русского народа», о котором вопияли не только махровые черносотенца вроде Шмакова, Маркова, Пуришкевича и др., но и многие славянофилы, либералы, даже кадеты? Конечно, и теперь в толще крестьянства гнездились приверженцы царя, по большей части те, которым и при царском режиме жилось тепло и уютно, но они пока не подавали голоса, притаились, перекрасились в защитный цвет и пели со всеми в унисон, выжидая событий. – Впрочем в некоторых селах интересовались, где же теперь царь находится и, узнав, что он со всей семьей и слугами арестован и сидит под стражей в Царскосельском дворце, задавали вопросы, строго ли его содержат и какой паек ему выдают?
- Голодом-то морить их не надо, пущай и белый хлеб выдают и всякий припент, чего полагается, а то, небось, он к нашему мужицкому хлебу-тонепривышный.
А другие советовали «построжей держать, чтобы народ не мутили», а еще лучше «в монастырь их сдать, как, слышно, в старину отставных царей сдавали, нехай сидят, грехи замаливают, грехов-то, небось у них много…».
Характерно было также то, что почти везде, как только узнавали о перевороте, так сейчас же начиналась смена властей. Иногда арестовывали и держали при волостных и сельских управлениях; других отпускали на волю с предупреждением в село больше не возвращаться. На место смещенных сажали новых, чем-либо ранее выделившихся, а в одном селе Задонского уезда, забыла как оно называется, старшиной, старостой и писарем посадили заведомых уголовников, уже отбывших тюремное заключение и возвратившихся домой. Один их них, помнится, сидел за кражу со взломом, а другой, а другой чуть ли совершил убийства, и когда наш посланный удивлялся такому странному выбору, крестьяне, хитренько посмеиваясь, говорили:
- Что ж, ничего, пущай сидят, они мужики бывалые, понатерлись, чай, в тюрьме-то, а в случáе чего, ежели к примеру, опять, как в пятом году на старое повернется, им все равно опять сидеть доведется, они привышные, сами на такое дело обрекались…
О войне все почти единогласно говорили, что «пора бы прикончить, - дюже народ отошшал», но если после замирения придется, как говорят, германцу много платить – «такой слушок в народе есть», то лучше уж поднатужиться, насколько «силов хватит». О земле и будущем устройстве без царя говорить воздерживались; однако по жадному блеску в глазах при слове «земля», можно было судить, что этот вопрос глубоко волновал крестьянство и та партия, которая решит его в благоприятную для крестьян сторону и будет хозяином положения при дальнейшем развертывании революции. Пока же никаких еще эксцессов по отношению к уцелевшим от шестого года помещичьим усадьбам не наблюдалось; видимо, памятны были кровавые репрессии столыпинского режима, поэтому и держались выжидательной политики. – Впереди мерещились в светлом ореоле неясные очертания будущего учредительного собрания. Вот соберется учредительное собрание, куда страна, свободно, всеобщим, равным и тайным голосованием пошлет своих лучших избранников. И что они скажут, так и будет.
«Вот приедет барин, барин нас рассудит…»
Наш бунаковский дом в это время был под лазаретом, наемным помещением Общества народных университетов мы почему-то не пользовались, и секция собиралась в квартире Т. Г Вашкевич, дочери председателя казенной палаты Г. С. Вашкевича, дом которого когда-то являлся центром воронежской интеллигенции вплоть до того момента, когда Вашкевич был смещен со службы министром вн<утренних> дел Зиновьевым за участие в сельскохозяйственном комитете. Татьяна Григорьевна была уже врачом, служила в земстве и тоже состояла членом секции. Собрания наши были многолюдны и проходили очень оживленно. Еще до революции в секцию вступило несколько новых членов, которые внесли с собою запас свежих сил и чрезвычайно оживили секционную работу. Революция раскрыла псевдонимы, под которыми они скрывались, и мы узнали, что среди них были представители партий с<оциал->д<емократов> и с<оциал->революционеров. Между прочим, Ю. Н. Подбельский, сын известного революционера Папия Подбельского, который дал пощечину министру народного просвещения, Сабурову, был сослан в Сибирь и погиб во время первой якутской драмы, застреленный в перестрелке конвойными солдатами. Раза два заходил к нам и М. Л. Коган-Бернштейн, сын другого участника якутской бойни,приговоренному по этому страшному делу к смертной казни через повешение. Бывают в жизни такие трагические случайности: оба эти человека, Подбельский и Коган-Бернштейнроковым образом были связаны друг с другом, начиная с совместного выступления на университетском акте 8 февраля 1881 года и кончая якутской драмой, которая для них обоих закончилась смертью – один был убит, другой повешен. По странной случайности и сыновья их очутились в Воронеже в первые «медовые» месяцы русской революции, были деятельными членами партии социалистов-революционеров и играли крупную роль в событиях того времени. Подбельского я знала ближе; с первого момента своего появления в Воронеже (под чужой фамилией) он принял самое близкое участие в общественной работе: работал и в Народном университете, и в «Телеграфе», который от наследников Исаева перешел к товариществу на паях и из «Салопницы» превратился в очень приличную беспартийную газету. Достаточно сказать, что редакторами его были: сначала известный педагог Н. В. Чехов, а впоследствии Н. И. Коробка, профессор-литературовед, лишенный кафедры за крайний образ мысли при царском режиме и вновь обретший ее при Временном правительстве во вновь открытом воронежском университете. – М. Л. Коган-Бернштейн жил в Воронеже с своею матерью, Надеждой Осиповной, и держался более замкнуто, посвятив себя целиком партийной работе.
Первые месяцы революции вспоминаются мне теперь как самое лучшее время моей жизни. Не помню, кто-то иронически назвал их «медовыми», но если уже нужны сравнения, то мне лично тогдашнее душевное состояние напоминало переживания ранней юности. Было и радостно и тревожно; все окружающее – и люди и природа – казались какими-то особенными, светлыми и прекрасными, и каждый новый день встречался восторженно, в ожидании новых, волнующих впечатлений. Да и спали мало, не хотелось спать: возвращались домой часа в 2-3 ночи, а в 8 ч. утра уже были на ногах и куда-нибудь спешили. Все думалось: не пропустить бы чего-нибудь, не опоздать бы куда-нибудь, не потерять бы без пользы лишнего часа.
Мне даже странно теперь, как работалось тогда и сколько работалось, - скажу хотя бы о себе. Я читала лекции и доклады, писала статьи, очерки, корреспонденции, отчеты о митингах и собраниях, выступала в союзах – соц<иалистической> молодежи и женщин, почти ежедневно присутствовала – днем в правлении союза женщин; вечером – на каком-нибудь митинге или заседании, или секции вн<ешкольного> образования, или в редакции «Телеграфа»; кроме того надо было время от времени забежать в школы грамоты, посмотреть как там идет дело или в Никитинскую библиотеку, где я состояла членом ревизионной комиссии. И все-таки казалось мало, являлась боязнь что что-то не доделано, что упущено что-то важное, без чего все пойдет не так, как надо. – И все так; все дорвались до свободы и спешили наверстать упущенное; это немного напоминало пятый год и начало шестого, но тогда еще Николай Романов прочно сидел на своем месте за спиною семеновцев и преображенцев, а теперь этого идола уже не было, и я в своем «Гимне революции», свободно тогда напечатанном в свободной печати, могла громко и смело сказать:
Мы идем! В руках могучих молот весело гремит,
Гнется звонкое железо, сталь послушная звенит,
Братской кровью обагренный,
Рухнул идол побежденный… Мы идем!..
Правда где-то в подсознательных глубинах мозга временами сверлил червяк сомнения – ведь это еще не все! – и хотя не было тогда блоковских «Двенадцати», но само собой напрашивалось предупреждение:
Держите шаг
Революцьонный
Не дремлет враг
Неугомонный…
А пока спешили жить и работать. – С января жил у нас саратовский земляк и старый приятель И. И. Майков; дела службы закинули его в Воронеж, мы затащили его к себе, а потом, когда произошла революция, ему, для ликвидации служебных дел, пришлось застрять в Воронеже. Воспользовавшись этим, мы и его втянули в работу; несколько раз он выступал с докладами о деятельности Народной Воли и своими воспоминаниями о временах минувших и в союзе соц<иалистической> молодежи, и у солдат, и у женщин, еще где-то, не помню. Выступления его имели успех необычайный: и репутация его, как старого революционера, 15 лет своей жизни проведшего в самых глухих закоулках Якутии, и его импозантная внешность типичного народовольца, и оригинальная манера красочно и сжато рассказывать о героической борьбе Народной Воли с самодержавием производили фурор. Однажды, после его доклада, в перерыве, на меня налетела какая-то взъерошенная дама или девица и с места в карьер осыпала градом вопросов:
- Скажите, кто это? Где он живет? Правда ли, что он один и тех, кто бросал бомбы в Александра II? Познакомьте меня с ним! Говорят, он ваш друг… Ах, пожалуйста!..
Догадавшись, что эта особа принадлежит к числу тех оголтелых психопаток, которые собирают окурки и объедки знаменитых писателей, актеров и теноров, я поспешила от нее отделаться, наврала ей, что Майков скоро уезжает, что никаких бомб он никогда не бросал, а главное, что человек он очень суровый, неприветливый и терпеть не может новых знакомств, - особенно с женщинами. Отстала.
Наши интересные дружеские сборища у Т. Г. Вашкевич были прерваны крупным семейным событием - у нее родился сын. Между членами секции и ею установились такие тесные, товарищеские отношения, что мы тоже решили как-нибудь отметить это событие. Матери были поднесены цветы, а ребенку соска; этот необходимый предмет первых дней человеческой жизни был изящным бантиком из красных лент прикреплен к листу бумаги, на которой я нарисовала красное знамя с надписью «Земля и Воля», а под виньеткой стихи:
«Сыну дорогого товарища нашего Татьяны Григорьевны Вашкевич-Кожевниковой на предмет поднесения республиканской соски».
Милый мальчик! Незнакомцем
Ты на сей явился свет,
Но что ты – республиканец,
Никаких сомнений нет.
Ты родился на пороге
Яркой радостной весны,
И не будут тебе снится
Деспотизма злые сны.
Не увидишь ты жандармов,
Ни нагаек, ни тюрьмы, -
Что давило, что теснило
Отчего страдали мы.
Смело, гордо и свободно
Соску эту ты соси,
И без всякого стесненья,
Во все горло голоси!..
Теперь этому мальчику почти 15 лет. Интересно, что из него вышло?
Tags: 1917
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 4 comments